Апрель 97-го.
Последний в
жизни вечер с
Булатом
Окуджавой:
заговорили о
Берестове.
В 60-е у
него был один
недостаток –
не было врагов.
А сейчас я
думаю: а
такой ли это
уж и недостаток!
НЕТИПИЧНЫЙ
ЛИРИК
Окуджава,
наверное, и
не помнил,
что после
ареста
Андрея
Синявского и
Юлия Даниэля
они оба с
Берестовым
подписали
письма
шестидесяти
двух писателей
в защиту
Синявского.
(Даниэль не
был членом СП
СССР, и
потому по
корпоративным
нормам того
времени речь
о нем в
письме идти
не могла).
Берестова та
подпись
освободила
от массы
случных
обязанностей: ему больше
не надо было
заседать в
комиссия и
президиумах,
на нем
чудесным
образом
перестали
висеть
молодые
графоманы с
просьбой о внутренней
рецензии или
о
рекомендации
в СП.
Наказание
обернулось
льготой.
Когда в
начале 70-х мы познакомились,
это был очень
нетипичный
писатель,
совсем не
похожий на
советского
литератора.
Сорока – с – чем –
то - летний,
большой, радостный
и абсолютно
свободный.
Только что он
перенес
тяжелую
болезнь. И стеклянная
трубочка
нитроглицерина
всегда
сопровождала
его в наших
прогулках по
улице
Академика
Волгина и
прочим
окрестностям
Теплого
Стана
Еще
была жива его
жена –
скромная и
блистательная
Татьяна
Ивановна
Александрова
– художница,
рисовавшая
портреты
детей и
портреты
цветом,
дивная
сказочница.
(Кто из
современных
детей не
читал книжку
или не видел
мультфильма
про
домовенка
Кузьку?)
Так получилось само собой, что их кооперативная формально трехкомнатная квартира в середине 70-х стала едва ли не единственным домом в Москве, где регулярно (не реже, чем каждую среду), а то и по два-три раза в неделю) собирались молодые поэты, художники и журналисты.
- Надо,
чтобы вас
били в той
комнате, в
которой вас
уже нет, - с
веселой
дидактикой
напутствовал
он молодежь.
Делился,
так сказать,
опытом.
Собственный
его опыт
формулировался
в искрометных
эпиграммах и
нависал
буйной, очень
молодой
сединой над
вечно
смеющимся лицом.
С
эпиграммами
было все
просто, Они
имели почти
физиологический
успех у
слушателей: наши
животы (в то время
вогнутые, а
не выпуклые)
сотрясались
всякий раз,
когда
Берестов
начинал свое
«лечение
смехом». Его
юмор мало
походил на
разрешенную
юмористику
последней
полосы «Литгазеты».
И тем звонче
противостоял
серьезной и
случной
эпохе:
Собачья
жизнь, -
Сказала
кошка.
И легче
стало ей
немножко.
Или из тех же
лет:
На кочку
влез
болотный
хмырь:
Какая
даль! Какая
ширь!
В
«Архаистах и
новаторах»
Тынянов
писал о сути
работы поэта:
когда в моде
архаистика,
поэт уходит в
новаторы. И
наоборот.
А вот
реплика-рецензия
Берестова:
Ты
старомоден.
Вот расплата
За то,
что молод был
когда-то.
Он
буквально
заговаривал
нас:
потерпите, очень
скоро все
пойдет
по-иному. Вы
еще увидите,
как люди с
ночи будут
занимать
очередь к
газетному
киоску. (В те
же 70-е, когда я
процитировал
это его
пророчество
в кругу самых
молодых сотрудников
тогдашнего
«Молодого
комсомольца»,
над нами с
Берестовым
очень долго
смеялись). Из
ватной и
глухой среды
застоя он оглядывался
только на
Золотой век
русской
поэзии, из
занудной
взрослой
жизни
смотрелся в
собственное
(и
общечеловеческое)
детство:
Мальчишку,
шевелящего
ушами,
Мы
всячески
спасали
От
невзгод.
И сами
никогда не
обижали.
А то
попросишь –
И не
шевельнет.
ЛЕСТНИЦА
ЧУВСТВ
Мальчик,
которого в
начале войны
опекали Чуковский
и Ахматова.
Вундеркинд,
которого в
конце той же
войны, уже в
Москве,
пестовали
Алексей
Толстой,
Маршак и Эйзенштейн,
кому спроста
сулили ставу
«Пушкина
наших дней»,
даря его
своей
дружбой (как запиской
к грядущим
поколениям),
в тех же сороковых
сбежал от
своих добрых
опекунов и
выбрал
собственную
судьбу сам.
Судьбу вполне
народную.
Потому что
так на исходе
русского
средневековья
те, кому
слишком тошно
было в Москве
или
Новгороде,
бежали в Сибирь
или на Дон. (См.
Сказку про
Колобка.)
Берестов
тоже ушел от
бабушки и от
дедушки. Ушел
«в поле», став
сначала
археологом, а
потом
детским
поэтом.
А еще
пушкинистом,
сделавшим
два, может
быть, самых
поразительных
за последние
двадцать или
тридцать лет
открытия в этой
области
филологического
знания. Он
доказал (и
вряд ли кто
из специалистов
это уже
опровергнет),
что среди
пушкинских
записей
народных
песен есть
две («Как за
церковью за
Немецкою...» и
«Уродился я
несчастлив...»),
которые
никакие не
записи, а
оригинальные
пушкинские
стихи. Ну и
между прочим
объяснил, что
имел в виду
Александр
Сергеевич,
когда одним
из пунктов
плана статьи
о русской
лирической
фольклорной
песне
поставил
загадочное
словосочетание
«лестница
чувств».
Так,
словно между
прочим,
Берестов
стал вторым
после
Пушкина
русским
литератором,
который
понял, в чем
тот секрет
«русской
формы»,
которую
Пушкин
использовал
в «Онегине» и
которая,
попав из его
«свободного
романа» в
прозу Гоголя,
Толстого и
Достоевского,
обеспечила в
прошлом веке
мировой
триумф
русской
прозы, а в
веке
нынешнем – успех
кинематографа
Эйзенштейна
и Пудовкина.
Подробно
впрочем, об
этом я писать
не буду. Замечу
только, что
по
наблюдению
Пушкина и Берестова
– это особое
качество
русской необрядовой
лирической
фольклорной
песни (все
четыре
эпитета
обязательны),
при котором
изменение
интонации
совсем не
зависит от
линии
повествования
или сюжета.
То есть сюжет
сам по себе, а
чувство –
само.
Это
третье, уже
культурологическое
открытие
Берестова.
Очень
естественное
открытие для
того, кто сам
живет по
«лестнице
чувств».
Андрей
Чернов.
Вечер
памяти
Валетнина
Берестова
состоится 23
февраля в 6
часов вечера по
адресу:
5815 20 Ave Brooklyn, в помещении
Bramson ORT Institute.
В программе:
стихи, песни
бардов,
воспоминания.
Телефон
для справок:
718-621-7830.